Нежность материи: чему бутон, гнездо и раковина могут научить нас
Нежность материи: чему бутон, гнездо и раковина могут научить нас
Лера Бабицкая
«Мама велела подать мне одно из тех кругленьких и пузатеньких пирожных, называемых Petites Madeleines, формочками для которых как будто служат желобчатые раковины моллюсков из вида морских гребешков. [..] В то самое мгновение, когда глоток чаю с крошками пирожного коснулся моего неба, я вздрогнул, пораженный необыкновенностью происходящего во мне. Сладостное ощущение широкой волной разлилось по мне, казалось, без всякой причины. Оно тотчас же наполнило меня равнодушием к превратностям жизни, сделало безобидными ее невзгоды, призрачной ее скоротечность, вроде того, как это делает любовь, наполняя меня некоей драгоценной сущностью: или, вернее, сущность эта была не во мне, она была мною», — так герой романа Марселя Пруста «В сторону Свана» (первом из цикла «В поисках утраченного времени», 1913) обращается в детские воспоминание о Комбре, где он проводил пасхальные и летние каникулы.
Вкус этого бисквита, размоченного в настойке из липового цвета, запускает механизм непроизвольной памяти, и весь Комбре со своими домами, садами и жителями «всплывает из чашки чая», обращая к порядку семейного уюта и материнскому поцелую.

В эссе «Поэтика пространства» (1957) французский философ и искусствовед Гастон Башляр видит дом как пространство, в котором человек «растворен в нежности дружелюбной материи», уютном раю, в который мы всегда будем стремиться вернуться. Башляр неоднократно обращает нас к чувственному опыту, личному эстезису, — индивидуальному опыту осязаемого, обонятельного, зрительного, слухового и вкусового, которое конструирует схемы нашего восприятия.

Такой у Пруста становится очаровательно описанная мадленка — «сладостная», «пузатенькая», «в богомольных складочках». Схожий символ есть и в кинематографе, квазибиографической драме Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» (1941): загадочный Rosebud, «розовый бутон», упоминаемый медиамагнатом Чарльзом Кейном в минуту смерти, оказывается надписью на его детских санках, о чем мы узнаем в самом конце фильма.
У Данте есть два рая: земной Эдем с благоухающими садами и лесами и божественная Эмпирея — небесная роза, излучающая сияние из центра, в которую входят души праведников. Хотя Башляр и пишет и про уютный, материальный, то есть эдемский, рай детства, нам скорее следовало бы представлять его не в развернутости цветочной поляны, но в укромности одного бутона — например, того самого «розового бутона» гражданина Кейна, в который спирально скручиваются его нежные воспоминания о детстве. Ту же самую защищенность дает и ракушка-мадленка, прячущая огромную Комбру в своих створчатых раковинах.

Башляр пишет, что наше воображение всегда стремится к образу гнезда или раковины — к естественным убежищам, укорененным в бессознательном как безопасное, «домашнее», к формам без острых углов, способным ласково обнимать расположившегося в них. Эта материя нежна. Её мягкость, округлость и способность защищать неразрывно связаны с нашими чувственными ощущениями.
Уэллс и Пруст конструируют именно такие образы, обращая нас к нежности материи: мягким бархатистым лепесткам еще не раскрывшейся розы, воздушному тающему во рту «пузатенькому» бисквиту.

То, чему мы можем научиться у материи — тому, как быть нежными вместе с ней. Скажем, нежное — это:

округлое (плод, гнездо, холм) — то, по чему можно скользить взглядом, жестом, телом, не сталкиваясь с препятствиями; в округлости материя «сворачивается», чтобы защитить свое ядро;

податливое и «вязко» мягкое (шерсть, пух, глина, воск, мох) — то, что уступает руке, но не исчезает под ней и не засасывает ее, а сохраняет тепло и форму; это безопасно к осязанию и приглашает к касанию;

миниатюрное (шкатулка, почка дерева, скорлупа) — то, что сгущается до предельной интимности;

внутренне теплое (мех, ворс, печка) — то, что создает зазор собственного микроклимата между собой и миром, необнаженное холоду космоса;

приглушенное (ночник, заиндивевшее стекло, матовая фотография, тихая спокойная музыка) — то, что сновидчески рассеивает резкость.

Мое детство пришлось на нулевые в российской провинции, и я часто вспоминаю, как летом ездила на дачу. Мы с бабушкой накрывали ведро со свежими ягодами зеленым хлопковым платком, и, возвращаясь к этому в воспоминании, я представляю, как завязываю его концы вокруг ручек ведра — на них мягкие кисточки, с которыми можно играть руками, пока едешь в автобусе.

О нежности недавнего взросления в российской провинции я нахожу много близости с текстами современной поэтессы Марии Земляновой. В ее тексте «when the may rain comes» есть строки: «в телеграм-каналах пишут: завтра лето / я чувствую себя школьницей / в текстурах дворов / провозглашая что-то обширное на / мокрой лавочке недалеко от дома [..] / я пишу: есть нежность что больше конечности».

«Нежность, что больше конечности», спрятанная в раковину, бутон цветка, стихотворение, всегда может быть развернута в большое, всеобъемлющее — в универсальный язык, знакомый нам в материи, и это, пожалуй, самое главное ее свойство.
Трансгрессия (от лат. transgressio — переход, перешагивание) — нарушение, переход через границу (запрет, мораль, норму, «предел возможного»). В постмодернизме трансгрессия считается жестом, направленным на предел, актом выхода за собственные пределы. Это не столько разрушение запрета, сколько его преодоление, утверждает философская мысль (по Ж. Батаю).